Людмила Громыко
Одно из самых сильных потрясений на «ТЕАРТЕ» – спектакли Константина Богомолова «Лир» и «Ставангер». Они существенно изменили представления минской публики о современном театре. Интервью с режиссером было записано два года назад, но не было опубликовано. И накануне форума новый сезон на сайте мы начинаем именно с него.
Что для вас является главным в современном сценическом искусстве?
– Это очень общий разговор. Я не выделяю для себя, что главное, что нет. Есть какие-то локальные задачи, которые решаются тем, или иным спектаклем. Не более того. Стараюсь не мыслить глобальными категориями, если меня к этому не вынуждают. Просто делаю театр, таким, каким он мне представляется, каким бы сам, как зритель, хотел его видеть. По моему, поход в театр – одно из самых скучных и бессмысленных занятий. И чтобы не приходить сюда за очередными порциями банальностей, благоглупостей, пошлостей, моя задача – превратить несколько часов сидения зажатых между остальными зрителей в нескучное путешествие с какими-то смыслами.
Театр, в привычном, что ли, виде – слишком фальшивое предприятие. Пожалуй, важно попытаться преодолеть изначальную фальшивость этого дела, связанную с какими-то декларациями о том, что есть актерское ремесло. Наверное, это главное.

«Ставангер. PULP PEOPLE» по мотивам пьесы Марины Крапивиной. Лиепайский театр (Латвия).
В таком случае, что есть театральная форма? Из чего складывается?
– Форма – это интуитивный поиск. И тут все та же задача: чтобы не было скучно и фальшиво, необходимо преодолеть фальшивую условность театра. Это работа с искусством, которое истощило запас зрительского доверия. Его надо возвращать. Театр потерял почву, на которой стоит. Жизнеподобием уже никого не обманешь. Жизнь – она вот, за окном или перед тобой, а на сцене не может быть реальной жизни. Значит, это какой-то обман. И не понятно, куда двигаться. Поэтому, с одной стороны, да, некие глобальные поиски, а с другой – поиск формы конкретной для каждого конкретного спектакля, каждого конкретного произведения, каждого конкретного материала. И есть некое внутреннее интуитивное движение. Сегодня хочется попробовать такой театр, завтра другой. Конечно же, у того театра, который я делаю, есть какие-то типологические особенности, связанные с моей личной природой, с типом юмора, системой ценностей и другими человеческими качествами. Но я не сказал бы, что у меня есть некая форма театра. Да, есть форма существования актера внутри моего спектакля, которую я через него реализую, способ игры. Но формы театра у меня нет. Более того, могу сказать, что для меня театр в определенной степени является иностранным языком. Я не владею им свободно. Осваиваю и никогда не освою.

«Лед» по роману Владимира Сорокина. Национальный театр в Варшаве (Польша).
А сколько лет уже не владеете?
– Да с самого начала не владею, и никогда не освою. Для меня театр – иностранный язык, не то искусство, которым дышу. Может быть, для искусства и хорошо, что я как бы не дышу им. Понимаете, я без театра могу спокойно прожить.
Будете писать стихи?
– Буду заниматься чем-нибудь еще. Литературой и не литературой. Могу заниматься тем, сем, пятым, десятым. Я не подсажен на запах кулис, для меня выражаться через театр не является некой физиологической или психологической потребностью.
А вы не лукавите?
– Нет, не лукавлю. Для меня это игра, поэтому с удовольствием играю в разные типы театра. И до определенной степени пробую себя. Получается сыграть в этот театр полноценно, в этот полноценно… Но одновременно все подчиняется ощущению, что театр исчерпал мое зрительское доверие. Следовательно, мне надо найти форму, которая обновит это доверие неким образом. А у кого-то может вызвать острую негативную реакцию. Но для меня главное, чтобы мое ощущение в театре обновлялось. Чтобы, когда смотрю на это зрелище, не возникала мысль: « Господи, какая фальшь». Вот как бы так.

«Чайка» по Антону Чехову. Московский театр-студия под руководством Олега Табакова.
Удивляет интенсивность вашей работы на результат. Количество ярких сценических произведений, созданных за очень короткий отрезок времени. Кажется, так выжить нельзя… Устаете?
– Естественно, достаточно высокое психическое напряжение. И это нельзя превращать в некий конвейер, когда едва успеваешь закручивать гайки. Для меня нормально ставить два-три спектакля в сезон. Пять, шесть – абсолютно невозможное дело. Хотя на Западе многие режиссеры так и работают. Но это – работа, поэтому, конечно же, устаешь в какой-то момент, нужно время для выдоха.
Уточняю: форма не имеет для вас особого значения, потому что важен смысл…
– Нет, я так не говорил. Сказал, что нет эстетики моего театра в форме спектакля. Есть «Гаргантюа и Пантагрюэль», есть «Чайка», «Лир», есть «Лед» в Варшаве, «Ставангер» в Лиепае. И они все абсолютно разные. Поэтому, говорить о неком моем едином театре, невозможно. Единственное, чем объединяются – формой существования актеров.
Мне кажется, они объединяются еще и посылом, особым мироощущением.
– Наверное.

«Карамазовы» по Федору Достоевскому. Московский Художественный театр имени А.П.Чехова.
Допустим, если выстраивать какую-то смысловую цепочку: «Лир», «Год, когда я не родился», «Карамазовы», «Ставангер», – то может показаться, что апокалипсис уже наступил. Страшно, очень страшно, и причина, по которой многие ваши спектакли не принимают.
– Вопрос индивидуального мироощущения. Я человек веселый, и мне кажется «Ставангер» очень веселый спектакль. Как картины Тарантино, они полны крови, но они же веселые очень. Это вопрос карнавального мироощущения, которое, к сожалению, у современного человека в существенной степени потеряно. Карнавальное ощущение, восприятие смерти. Смерть, которая не является висящим над нами ужасом. Не страх смерти, а веселое отношение к ней. Она такая же составляющая нашей жизни, как рождение, свадьбы, как любые радости и горести. Мы ее опутали сакральным, темным, мрачным смыслом. Зачем? Тело сначала расцветает, а в какой-то момент начинает увядать. Христианская цивилизация нас готовит к страшному суду, а по мне, так это прекрасная часть жизни. И по этому поводу можно шутить, иронизировать, веселиться, печалиться точно так же, как и по любому другому поводу. Когда мне говорят о мрачности моих спектаклей, я отвечаю только одно – это мрачность вашего взгляда, а не моего. У меня взгляд очень веселый на эти вещи.
Вы не верите в жизнь после смерти?
– Не верю и об этом не думаю. Не думаю о том, чего я не узнаю никогда. Вот в какой-то момент для себя решил, если знаю, что не могу чего-то узнать, то не задаю себе этот вопрос. Не сижу и не мучаюсь. Есть ли там или нет…
Но в ваших спектаклях больше не о смерти человека, скорее, об обреченности человечества. Это разные вещи, потому что смерть естественна, а вот…
– Я не говорю о гибели человечества, нет. Говорю о том, что смерть разлита в нашей жизни так же, как все остальное.

«Гаргантюа и Патагрюэль» по мотивам романа Франсуа Рабле. Театр наций (Москва).
Переводите все в философский и гуманитарный пласт?
– Можно и так назвать. Но по сути дела, нет. Я перевожу все в бытовой пласт. Смерть – это быт, не более того. Призываю перестать воспринимать это как сакральную тему, как философскую тему, как трагическую тему.
А почему? Разве это не украшает нашу жизнь? Человек не имеет право хотя бы на маленькую иллюзию?
– Украшает жизнь что – восприятие смерти как чего- то сакрального?
Да.
– Думаю, это не украшает, а угнетает жизнь. Мы живем под страхом смерти и табуированности каких-то вещей. Как можно себя вести на похоронах? На похоронах нельзя смеяться, на похоронах надо плакать. Разве это украшает жизнь?
А жизнь с мыслями о смерти – это нормально?
– Да. Потому что смерть – часть жизни. Мы живем с мыслями о том, что за зимой придет весна, за весной лето. За летом осень, за осенью снова зима. И это нас не угнетает. Но страшно угнетает то, что мы тоже скончаемся, возродимся в чем-то, а может, нет. Человеческое тело с определенного возраста начинает увядать, ну так что, к врачу не ходить? На территории бывшего Советского Союза мужское население поголовно больно простатитом ибо не принято, стыдно ходить к врачу мужчинам, чтобы свой телесный низ исследовать. По-моему, это плохо. А можно сказать: украшает жизнь, мы не думаем об этом. Мы живем. А потом… с онкологией в больницу. А где-то каждый год с определенного возраста мужчины обследуются, и ничего. Не трагично. Зато живут здоровенькие, дольше, чем мы. Конечно, то, что я говорю, намеренно вульгарная трактовка, но если по-простому – да, вот так. У нас же и на роды посмотреть – в обморок упадут, и смерть увидеть – все табуировано. Детям не расскажем, откуда дети появляются.
С этим, наверное, уже проще.
– Это не мое желание покопаться в чем-то запретном. А, как мне кажется, некое ханжество окружающего мира. Нездоровость. Более того, полагаю, то, что делаю – здоровое отношение. А выявляет оно, отношение нездоровое, когда есть реакция отторжения, испуга, страха, возмущения. Я не могу понять, как можно впасть в депрессию…
После «Лира» или после «Карамазовых»?
–…или после «Ставангера»? Это все равно, что впадать в депрессию после встречи на улице похорон.

«Год, когда я не родился» по пьесе «Гнездо глухаря» Виктора Розова. Московский театр-студия под руководством Олега Табакова.
Кстати, о спектакле «Год, когда я не родился»… Наверное, в театре никто не подвел итог под советской эпохой так жестко, открыто и бескомпромиссно, как это сделали вы.
– Я не ставил себе такую цель. Пытался рассказать историю так, как ее чувствую. Да, пьеса в существенной степени порезана, многое переписано. Но после премьеры сын Розова очень хорошие слова говорил. Несмотря на всю радикальность спектакля, мне это было важно. Мне кажется, что в истории все есть. Даже само название «Год, когда я не родился» из темы детских смертей, которая есть у Розова. Что такое детская смерть? Это значит – остановилось время. Это значит, эпоха мертва, если она не может продолжаться. Если дети сами себя убивают. И вообще страшная вещь. Розов такой прекраснодушный, с его романтизмом, с его идеалами и невозможностью жить без идеалов, вдруг пишет текст, в котором одним из главных мотивов становятся смерти детей. Мне кажется, что в советское время пьеса не могла быть прочитана как конец эпохи. Но в определенной степени стала ее приговором и знаком финала. Приговором очень жестким. А дальше мы убрали очевидные архаизмы. И оставили суть, историю семьи.

«Идеальный муж. Комедия» по мотивам произведений Оскара Уайльда. Московский Художественный театр имени А.П.Чехова.
То, что сейчас происходит на постсоветском пространстве, в разных странах, уже изживание эпохи?
– Может быть изживание эпохи, отстой эпохи и агония или начало чего-то нового. Бог его знает! Мы не способны сейчас оценить все, что происходит. Думаю, только спустя годы и годы придет понимание того, что это было. По крайней мере, нынешние молодые, те, кто родились после 86-го, в 90-е годы, уже не понимают и не чувствуют, что такое советская эпоха. Я родился в 75-м. Мне было 10 лет, когда началась «перестройка», но я очень внятно помню аромат, запах этого брежневского мрака конца 70-х и начала 80-х. Помню время, успел почувствовать. Мне кажется, это как радиация, оставляет след на любом, кто хоть немножко, в самом детском возрасте успел побывать там.
Это то, что есть в «Лире» на самом деле.
– В «Лире» есть ненависть к идеологии и пропаганде, однозначности их использования. Но это другая эпоха, сталинизма. Все-таки они разные. Я не знаю сталинских времен и не чувствую их. То, что есть в «Лире», осколочно и условно. «Лир» – фарс, а «Год…» – достаточно реалистический спектакль. К сталинской эпохе я могу испытывать только идеологическую ненависть, но не чувствую ее плоти и крови. Могу осмысливать ее в виде фарса, а не реализма.

«Лир» по мотивам трагедии Уильяма Шекспира «Король Лир». Государственный драматический театр «Приют комедианта» (Санкт-Петербург).
Ну, и все-таки, а что дальше?
– Не знаю. Не думаю, что театр или вообще искусство дают какие-то ответы. Что дальше? Дальше мы живем. Искусство не про это. Искусство для меня не имеет функции целеполагания, какой-то проповеди, предсказания. Искусство – проявление меня. Вот меня. А дальше – дело каждого трактовать это так, сяк, иначе. Могу сказать одно: если кому-то хочется понимать, что дальше и как дальше, то мне кажется – в искусстве отсутствие ответов и доведение ситуации до какого-то предела дают больше возможности для провокации мыслительного процесса. Чем яснее тупик, тем активнее человек. Он начинает метаться в поисках выхода. Когда люди говорят, что искусство (книга, фильм, спектакль) загнало в тупик, – это какое-то кокетство. Меня не трогают такие соображения.
Что для вас более важно в работе – интуиция или интеллект?
– Это все такая бесконечно условная градация. Интеллектуальная, сердечная. Никто не знает, что должно быть в театре. В любом другом искусстве. Человек садится и смотрит. Какая разница, какие там установки у режиссера. Театр может быть любым. Все, что угодно, может происходить. Это жизнь. Нет никаких правил. Есть человек в зрительном зале, и тебе удается удержать его внимание, или не удается. Удается спровоцировать его реакцию, или не удается. Вот и все. Печально, когда никакой реакции нет. А так… Никаких целей. То, что искусство является частью какого-то мировоззрения, формирует идеологические установки – это вот такая культурная, архаичная, через века проходящая идея. Некой смысловой, эмоциональной, интеллектуальной и сердечной миссии нет.

«Борис Годунов» по А.С.Пушкину. Московский государственный театр «Ленком».
Какое место в ваших спектаклях отводится актеру?
– Актеры не продуцируют образы. Актер – человек, который может быть на сцене собой и не боится этого. Что, например, характерно для самодеятельности? Они начинают активно играть. Самое сложное в актерской профессии – оставаться собой. Я не жду от актера сотворчества и не приветствую сотворчества в процессе репетиций. Актер-человек – самое важное, что есть на сцене. Но он не является творцом, он не автор, сознательно становится инструментом. Я актерам говорю всегда: вы пациенты, я врач и знаю, что вам хорошо, а что плохо. Расслабьтесь и исполняйте то, что говорю. Вы либо доверяете мне, либо нет. И я не сделаю хуже, они не будут у меня плохо играть. Я знаю, что им нужен. Вот, по сути, и весь метод работы с артистами. Я не объясняю им задач, событий. Уже давно не разбираю особо роли, хотя легко могу это сделать, не проблема. Просто говорю: «Разговаривайте ровнее, спокойнее, а вот здесь сыграйте плохо, а вот здесь надо домик сыграть, а вот здесь ничего не играть»…
Как бы технические задачи…
Да, технические задачи они должны выполнять.
И быть при этом собой?
– Актер выходит и думает, что надо отработать, что-то сделать на сцене. Я все время повторяю: «Не играйте, не играйте. Глазками перестаньте делать, бровками. Мне ничего от вас не надо». И это очень непросто. Когда постепенно они забывают обо мне, становятся собой. Живыми людьми, которые не думают о моем присутствии в зале, а потом не думают о присутствии зрителей. Вот это важный момент, чтобы выстроить в итоге реальную четвертую стену. Театр – искусство, а не бенефис и не развлечение. Только мы об этом забываем. И, конечно же, театр – режиссерское искусство. А как иначе? Спектакль должен обладать более насыщенной информацией, чем сама жизнь. Насыщенность может быть и в полной пустоте. Дело в ощущении реальности и отсутствии фальши. Но это сложно, не выразишь словами.

«Князь» по Федору Достоевскому. Московский государственный театр «Ленком».
А что вы любите в жизни?
– Дочь свою люблю, семью свою люблю. Всякое люблю. На море ездить, отдыхать, работать… Все, что обычно любят.
А комедии ставили когда-нибудь?
– Ставил.
И смеетесь часто?
– Очень. Я вообще очень смешливый человек. Капустники делаю в Москве все время. Можете в ютьюбе посмотреть «Гвоздь сезона».
Вы любите людей?
– Да.
Считаете себя гением?
– Нет.
А как-то ответили, что считаете.
– Но я мог и пошутить, что ж отвечать на вопросы такие? Либо всерьез, либо шуткой.
То, чему вас учил когда-то Гончаров пригодилось?.
– Гончаров учил меня выживать в этой профессии. Это единственное, чему можно научить режиссера.
Не вынесли из ГИТИСА никаких постулатов?
– Нет.
А почему занимаетесь театром?
– Так сложилось в жизни. Да, не более того. Нет никаких идеологических указаний к этому. Так сложилось. Могу вставать в любое время. Могу сам назначать репетиции, могу не назначать. Деньги зарабатываю, искусством занимаюсь, слава какая-то, в театральной компании люди приятные всегда. Не знаю, что еще?
Слава – это приятно?
– Конечно. Это забавно.

«Мушкетеры. Сага. Часть первая» по мотивам романа Александра Дюма. Московский Художественный театр имени А.П. Чехова.
В Беларуси очень не хватает режиссеров с широким театральным кругозором. И непонятно, как можно этому научить?
– Мне кажется, только поощрением личностного начала. Режиссура – это в первую очередь независимость, характер. А дальше уже – способ театрального мышления, талант. Но без характера ничего не произойдет. Надо уметь выживать, пробиваться, падать, вставать. Добиваться своего, оставаться один на один со всем миром. Не так уж и много людей, которые готовы не идти на компромиссы с другими, ради поддержки кого-то. Если же ты идешь на компромиссы, от тебя откусывают куски, ты теряешь индивидуальность. Ведь выразить себя режиссер должен через других людей, подчинить их своей воле, своему, иногда весьма специфическому видению мира. И если он идет на компромиссы, даже не какие-то идеологические, а с актерами, художниками, со всеми людьми, которые хотят поучаствовать в творчестве, потому как оно типа коллективное, начинает размываться индивидуальность. Режиссура – не коллективное дело. И все большие режиссеры – абсолютные индивидуальности, которые строят свой мир и не занимаются коллективным творчеством. И любой настоящий мощный театр вырастает из воли одного человека.
Никакого конформизма?
– Никакого. Любой настоящий театр вырастает из мозга, души, сердца режиссера, который находит союзников. Людей, готовых стать трансляторами этих идей, этой воли, этого ощущения жизни. Только так. А воспитать характер, готовность защищать себя, отстаивать себя – очень непростое дело. Выживают единицы. И понимаете, как надо бить учеников? А ученики должны вставать, сопротивляться и драться. И потом ученик должен побеждать мастера, идти своей дорогой. Тогда что-то происходит, возникают новые и новые личности. Но этого, к сожалению, все меньше и меньше.
И вы не боитесь, что возникнут некие обстоятельства непреодолимой силы, от которых будете зависимы?
– Тогда не надо этим заниматься.
Уйдете из профессии?
– Конечно.